И, лик свой наклоня над сверженным врагом,
Он наступил на труп узорным сапогом
И в очи мертвые глядел – и в дрожи зыбкой
Державные уста змеилися улыбкой.
Царь Иван, конечно, был и жесток, и часто театрален в своих казнях, но было бы большой ошибкой ограничиваться этим представлением о крупной исторической личности. Надо сверять поэтические образы с историей и с народной памятью.
В балладе о князе Репнин Иоанн представляется убившим в запальчивости и после кающимся. И здесь за показной стороной ужасов надо видеть настоящую историю: за открытой смелостью старого вельможи, который не хочет надеть маски по примеру своего царя, нужно видеть продолжительную принципиальную борьбу двух направлений в жизни, двух партий, а которая была правой, – Бог знает. Островский в одном из монологов Грозного (в «Василисе Мелентьевой») изобразил этот трагизм одинокого Иоанна: «ослабей он, забудься на минуту, – и десятки врагов вмиг растащили бы все стяжания потомков Калиты». Не надо оставлять без внимания и народной памяти. Для народной фантазии Грозный царь – не безумный, разнузданный тиран, а суровый каратель измены, где бы ни свила она себе гнездо, хотя бы в родной семье. Он справедлив в душе, потому что, увидев ошибку, всегда кается. Очень часто народная фантазия не допускает его даже до совершения жестокости: он хочет казнить пушкарей под Казанью за то, что порох долго не вспыхивает, но угроза не исполняется: погреба раньше взлетают на воздух; он хочет убить сына, подозревая в нем изменника, но козни Малюты вовремя расстраиваются Никитою Романовичем, – царевич спасен.
В хорошо известной балладе «Василий Шибанов» центр не в царе Иване, а в замученном герое – стремянном князя-изменника. Было бы крайней несправедливостью видеть в Шибанове олицетворение привязанности холопьей, почти собачьей. Своим молчанием под пыткой, своей предсмертной молитвой за царя и родину разве он служит господину? Нет, князь Курбской в безопасности, а самоотверженный его слуга служит России, в которой он не хочет множить жертв тяжкого царского гнева. Шибанов воплощает в себе ту народную силу героизма и терпения, которая помогла Руси вынести все ее бедствия. Но уйдем из этого темного мира в сферу просветленной религиозной поэзии, к другому Иоанну, вдохновенному «Дамаскину».
В Иоанне воплощен высший идеал поэта, как его понимал Толстой: этот поэт не может быть ни правителем, ни светским человеком, его мысль отказывается творить в суете или блеске; он ищет для творчества тихую, созерцательную жизнь, одиночество, дикую природу. Там его творчество рождается и питается страстной верой и любовью к Богу – и эта вера, эта любовь проникают все его существо. Нравственный вопрос стоит для поэта на первом плане: прежде всего доброе и злое, а прекрасное есть уже отражение доброго. Поэзия – оболочка и вера – душа поэзии должны быть свободны:Над вольной мыслью Богу не угодны
Насилие и гнет!
Рядом с Дамаскином вспоминается еще один толстовский певец. Слепого старика зовут петь князю и его гостям после лова, но он опоздал приходом и поет совершенно один, поет долго и вдохновенно. Много сказал он в своей песне прекрасного, поучительного, горячо и глубоко прочувствованного. Но даже камни не грянули ему «аминь!» как достопочтенному Бэде в превосходной пьесе Полонского. Только дубрава, тихо качая ветвями, рассказала ему про его ошибку. Но старик не огорчился; он отвечал, что пел не для награды или славы и не для того, чтобы веселить или учить – он пел из глубокого внутреннего побуждения петь.
Охваченный песнью не может молчать,
Он раб ему чуждого духа,
Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,
Неволей или волей он должен вещать,
Что слышит подвластное ухо.
Кончает старик мягким, добрым приветом природе, почтившей его вниманием, и не слыхавшим его людям: он просит у Бога счастья и князю, и его боярам, и народу. Высокая душа сказывается в убогом: душа поэта, чуждая и мелочной зависти, и корысти, душа, полная любви, – она-то и роднит этого нищего с блестящим и гениальным певцом Дамаска. Гений поэта не живет в грязной оболочке.
Жалки кажутся рядом с вдохновенными певцами наемные гусляры в пьесе «Курган»; эти наемники льстиво пророчат своему князю бессмертную жизнь в памяти людей, и их слова умирают, когда родятся; забываются даже раньше, чем слава, которую они воспевают. Мы закончим наш обзор эпических мотивов этой малоколоритной, но, глубокопоучительной балладой. Курган с высокой головой стоит в глубокой степи одиноким, ненужным и загадочным сторожем прошлого.
Несмотря на льстивые пророчества гусляров, имя витязя, погребенного под курганом, даже век, в который он жил, даже народ, которым он правил, – все изгладилось из народной памяти. Но это и естественно, и законно. Что забыто? Забыто ли то, что человек оставил будущему: город, обелиск, портик, храм, закон, песни, открытие? Нет, забыто, что он разрушал,Чью кровь проливал он рекою,
Какие он жег города?
Слава по праву достается на долю только создателям – одного, даже недолго жившего Александра Македонского помнят 2000 лет, народные легенды разнесли его имя и подвиги на полмира; а целые народы, со всеми своими радостями, победами, страданиями, с миллионом жизней – все эти гунны, скифы, половцы как в воду канули, будто и не жили никогда; а если теперь их образ и восстановляют, то точно скелет допотопного зверя по скудным материальным остаткам, случайно избежавшим гибели. Для выяснения истинного понятия о славе, как рисуют ее поэты, полезно вместе с «Курганом» прочитать эпилог к пушкинской «Полтаве»: здесь выясняются самые законы народной памяти о выдающихся людях.